RuEn

Всех утопил

Петр Фоменко, поставив «Триптих» по Пушкину, дал понять, что его еще рано отправлять на покой



Несколько лет назад в маленьком семейном театрике «Тень» устроили забавнейшую видео?презентацию режиссерских замыслов. Едва ли не самым значительным нашим режиссерам было предложено что-то поставить в кукольном пространстве «Тени», они откликнулись, и приглашенная публика радостно наблюдала, как возникающие на экране мэтры с разной степенью готовности излагали свои затеи. Петр Наумович Фоменко, оказалось, мечтал поставить незаконченный пушкинский набросок «Сцена из Фауста». Помню, как, люто сверкая глазами, он восторженно выкрикивал в камеру: «Все утопить», и все смеялись. Выясняется, напрасно. Идею эту Фоменко не бросил, «Сцену из Фауста» он вставил в свой только что выпущенный спектакль, и в финале всем нам на орехи досталось.

А теперь о серьезном. В последние годы все актуальнее и острее звучат в нашем театральном сообществе разговоры о возрасте. О том, что русский театр и едва ли не все его былые гении и гуру, так называемые ведущие режиссеры, безнадежно постарели и уже «не догоняют» своих европейских коллег и конкурентов. Там со сменой поколений дело обстоит гораздо проще и естественнее. Продвинутые критики, отдавая дань прошлым заслугам того или иного мэтра, пишут, что теперь уж они не те, и сказать им нечего, и повторяют они сами себя, выезжая на отработанных приемах. И это, увы, не пустяки, от которых легко отмахнуться, говоря банальности о необходимом опыте ветеранов. Тут и в самом деле проблема, с которой каждый, перешедший определенный возрастной рубеж (кому какой обозначен), сталкивается. Фоменко, например, не просто слышит эти разговоры, он к ним прислушивается. Кивает головой, соглашаясь. Да, устарел, и силы уже не те, и энергии не хватает, и уходить надо вовремя. Режиссер он и впрямь какой-то несовременный. Компьютером не владеет, мобильным телефоном не пользуется, никакие, прости господи, инновации в театре не признает. И к новому своему зданию, из бетона, стекла и лестниц состоящему, никак не привыкнет. Еще как за соломинку хватается за старых, любимых авторов, игнорируя современные, острые, вызывающие дискуссии тексты.

Словом, не модный человек. Ну и Пушкин, хоть он все еще по традиции «наше все», тоже сегодня не моден. И ритмы у него не те, не скачут вприпрыжку, и рифмы какие-то округлые, убаюкивающие. «Пора, пора! рога трубят;/ Псари в охотничьих уборах/ Чем свет уж на конях сидят…» — это из «Графа Нулина», начинающего «Триптих». Фоменко, кстати говоря, тоже упрекают, что он в своих спектаклях убаюкивает публику, увлекает ее обаянием театральной игры, уводит от больных и неприятных вопросов, сглаживает действительность. Черт его знает, может, так и было, а только «Триптих» этот — не просто привычно милый, легко предсказуемый спектакль мастера, о нем не скажешь: прелесть что за штучка. Это спектакль-высказывание, желчное и печальное, в котором если и убаюкивают кого поначалу анекдотическим «Графом Нулиным», то для того только, чтобы столкнуть потом лицом к лицу с отвратительно кривляющейся Смертью. Здесь пушкинское «…упоение в бою,/ И бездны мрачной на краю» ощущается у Фоменко как, может быть, ни в каком другом его создании. 

Наверное, можно сказать, что этот «Триптих», состоящий из «Графа Нулина», «Каменного гостя» и «Сцены из Фауста», поставлен о скуке. О том, до каких пределов она может довести человека. Три действия, три разных жанра, одни и те же актеры, разыгрывающие эти истории. Объединяет их театр, по-своему преобразующий каждый сюжет. В любви к этому странному, засасывающему, не отпускающему на волю виду искусства Фоменко и впрямь неизменен. Спектакль идет в малом зале нового здания, и первое действие малым пространством вполне ограничивается. Крутые лестницы по бокам, где-то на верхотуре сидящий стихотворец, он же Лидин, сосед, подозрительно напоминающий Пушкина (Кирилл Пирогов). Кудри, баки, перо в руках, лукавый взгляд — все при нем. Ему сверху, ясное дело, видно все. Видно, как ввели к скучающей барыне Наталье Павловне (Галина Тюнина) хромающего барина, графа Нулина «из чужих краев» (Карэн Бадалов), как смешно они кокетничали за обеденным столом и как решился он нанести даме ночной визит: «Что, если можно?» Ну и так далее. Играется этот деревенский анекдот нежно и лукаво одновременно, слегка впроброс, как всякое начало истории, у которой впереди столько всего.

В «Каменном госте» легкий флирт, затеянный от скуки, сменяется вызывающим богоборчеством Дон Гуана, едва не умершего в изгнании от скуки. (Именно в этой роли видно, что Кирилл Пирогов вырос в большого артиста.) Здесь Бадалов изящно превращается в язвительного Лепорелло, Тюнина — Донна Анна притягательно прячет лицо под черной вуалью неутешной вдовы, а Мадлен Джабраилова блистательно играет Лауру. В какой-то неуловимый момент взвивается куда-то вверх стена, отделяющая малый зал от фойе театра, и открывшиеся гулкие, холодные лестничные переходы сами собой превращаются в пространство католического собора с могильными плитами и статуями. На надгробии Командора принимает гостей веселая Лаура. Там же умирает Дон Карлос (Максим Литовченко), сраженный Гуаном, а над его остывающим телом («Убит? прекрасно!.. Куда я выброшу его?») сходятся двое безбожников в любовном объятии. На той же могиле, легко овладев тишайшей богомолкой-вдовой, скучающий соблазнитель встречается наконец с «пожатьем каменной десницы». Тщедушный маленький клоун в черном трико, выйдя из тени огромной статуи, пришел на зов и оставил за собой пару трупов и звенящую эхом пустоту.

Третье действие играется уже прямиком в Аду, где чертовка-смерть режется в карты с неусидчивыми грешниками. «Мне скучно, бес», — объявляет наш Фауст — Пирогов Мефистофелю — Бадалову. И вся эта самодеятельная актерская труппа из преисподней для него одного разыгрывает свой жутковатый спектакль. Глумливыми голосами, припрыгивая и извиваясь, они декламируют ему Бродского: «Я есть антифашист и антифауст./ Их либе жизнь и обожаю хаос…» — так в эту гремучую смесь европейского Средневековья и русского XIX века входит наше жесткое космополитическое время. И, выглядывая кого-то в зале, Мефистофель злорадно чеканит свой приговор: «…И всяк зевает да живет —/ И всех вас гроб, зевая, ждет». Ну и откуда-то сверху валится на публику огромное шелковое полотнище — то ли океан, то ли театральный занавес, так осуществилось пожелание умирающего от тоски Фауста: все утопить.

Именно в «Триптихе» вопреки всем сочиненным о режиссере апокрифам явственно обнаружилось, что этот сентиментальный старый романтик Петр Фоменко, забавник и хулиган, мягко говоря, не слишком высокого мнения о человеческой природе. Какое уж тут утешение, когда о жизни и смерти речь. Сарказм и злая, бессильная горечь, как ни прячет он их за привычной усмешкой, через край сочатся. Новый тут Фоменко, неожиданный. К такому мы еще не привыкли. Выходит, рано ему на покой.